LOGIN

FILET FEATURES

Константин Райкин

Самый средний живой актер всегда лучше умершего гения.  Великие люди обладают энергией особого рода. Ее сложно описать словами, но к ней всегда хочется приблизиться, потому что это — неиссякаемый источник, полный божественного дыхания.

Рядом с таким источником сами по себе исчезают неловкость и фальшь, и ты просто искренне улыбаешься, не боясь показаться смешным или наивным… О Константине Райкине, художественном руководителе театра «Сатирикон», можно говорить бесконечно долго, но лучше всего сказать о нем словами другого великого человека — Корнея Ивановича Чуковского: «В гостях у меня был гений: Костя Райкин».

 

Константин Аркадьевич, вам еще в детстве посчастливилось общаться с великими людьми. Помните свои ощущения, впечатления на этот счет?
Конечно, я довольно хорошо осознавал все, что происходило. Прежде всего потому, что родители меня обычно готовили к встрече, рассказывали про каждого нашего гостя. Хотя люди, с которыми мне посчастливилось в то время встречаться, были сами по себе настолько яркими, что на самом деле можно было бы ничего и не знать про них заранее. Достаточно просто их увидеть, и сразу все чувствовалось.

Какие встречи вам запомнились как самые яркие?
Вот, например, видите ту афишу? Это Марсель Марсо всю ее мне разрисовал. Афиша 1961 года, его первые гастроли в нашей стране. Он на ней написал: «Косте с пожеланием счастливых снов». Или вот еще одна афиша, фильм «Дети райка», в котором великий Жан Луи Барро играл мима Батиста Дебюро, она тоже подписана. Этот гениальный актер также бывал в гостях у нас дома в те же годы. Гастроли таких величайших артистов в Советском Союзе произвели на многих людей сильнейшее впечатление, и лично для меня это был глубочайших шок. Они поразили меня настолько сильно, что я после этого много лет занимался пантомимой.

Могу себе представить, как сильно действует одно только прикосновение к таким величинам…
А кроме зарубежных звезд, что приезжали на гастроли, у нас дома часто гостили наши великие люди. И мне посчастливилось с детства видеться с ними, общаться и насыщаться ими день ото дня. Это и Корней Иванович Чуковский, и Леонид Осипович Утесов, и Назым Хикмет, и Лев Абрамович Кассиль, и Валентин Петрович Катаев, и Константин Георгиевич Паустовский… Я уж не говорю о папе — его личность, несомненно, гораздо больше кого-либо другого повлияла на мое становление.

Вы помните, как воспринимали происходящее вокруг вас в детстве? Гениальные актеры и писатели были привычным окружением или все-таки казались небожителями?
У меня никогда не было фамильярного или панибратского отношения к этим людям. Я всегда прекрасно осознавал, с кем говорю. (Улыбается.) Но в то же время не могу сказать, что робел перед ними. Все-таки я был из такой семьи… как бы это сказать… ну, тоже вполне знаменитой. Поэтому у меня не было раболепного, гнетущего ощущения от гениальности наших гостей. Мне было просто безумно интересно и увлекательно с ними общаться. Например, Корнея Ивановича Чуковского я даже спустя какое-то время стал считать своим старшим товарищем.
Он, кстати, сделал обо мне запись в своем дневнике. Это самое лестное высказывание в моей жизни, никто никогда обо мне больше так не говорил и не скажет. Я не могу этого повторить, потому что это будет нескромно, но та запись существует. И если кому-то я вдруг не нравлюсь, всегда могу сказать: «Не знаю-не знаю, а вот Корней Иванович по-другому думал». (Заразительно громко смеется.)

Я думаю, что людей, которым вы не нравитесь, не так уж и много. Вас обожают миллионы зрителей и, что немаловажно, все, кто работает с вами в театре. Скажите, кстати, ощущаете ли вы себя безусловным лидером? И трудно ли им быть?
Лидер — это прежде всего человек, который обречен на одиночество. Не могу сказать, что лично для меня это звучит трагично, потому что я люблю быть один, мне не скучно с самим собой. Но иногда это бывает мучительно. В моменты, когда ты что-то ставишь и вдруг оказываешься один на один с каким-нибудь гениальным автором. И никто тебе не может помочь. В таких ситуациях ты принимаешь решения абсолютно под собственную ответственность. Потому что ни один лидер не понимает другого лидера, рядом стоящего. И советчиком ему никто быть не может. Именно тогда ты вдруг оказываешься в некоем отчаянном одиночестве. И это бывает иногда очень страшно.

Потом, лидер — это человек, который должен наступать на целый ряд своих нелидерских качеств. Например, он добрый, а ему время от времени нужно быть жестким. Он должен сейчас рассердиться, а ему не сердится никак, но надо, и ты переступаешь через «не могу» и сердишься… Нужно кого-то наказать, а неохота, кого-то жалко, а должно быть не жалко. А в другом случае, наоборот, хочется уязвить или ущипнуть, а ты, как лидер, не имеешь на это права. Есть целый ряд таких человеческих проявлений, которые лидер не вправе себе позволять.

Если же говорить лично обо мне, то я лидер только здесь, в театре. Но ведь по профессии я актер, а актер — человек ведомый и любящий подчиняться. Артист, который становится лидером, вообще очень опасная вещь. Артист обязательно должен быть выпорот, наказан и поставлен в угол независимо от регалий и знаний и скорректирован время от времени, и ему просто обязательно должно быть указано на его ошибки.

А ведь вы не раз говорили в своих интервью, что вам свойственно чувство неудовлетворенности самим собой. Что вам нужно, чтобы быть довольным собой, и вообще бывает ли такое?
Бывает, конечно, что я доволен собой. Если всегда быть недовольным, это уж совсем… застрелиться можно. Все-таки моя работа такая трудная, что если бы не приносила каких-то счастливых моментов, зачем тогда вообще ею заниматься? Денег она не дает, какого-то комфорта — тоже, славу не обеспечивает, потому что это театр, а в театре ты не прославишься. Прославиться можно только через вот это. (Показывает рукой на плазменную панель телевизора.) Театр — это ведь что? Даже если каждый день на спектакль будут ходить по тысяче человек, что это в сегодняшних масштабах телевидения и кино? Ничто, пшик. Что это по сравнению с десятками миллионов? Это не слава, а что-то такое маленькое, шкатулочная известность среди группы сумасшедших людей, которые до сих пор почему-то ходят в театр. Это я говорю к тому, что если не испытывать от этой работы некое величайшее наслаждение, с которым вообще трудно что-либо сравнить, то зачем тогда?

Можно ли как-то описать это ощущение словами?
Это ощущение абсолютной, безграничной власти над людьми. Такого тебе никакая другая слава не даст. Обыкновенная слава — когда ты идешь по улице и тебя все узнают. Ну и что? Фигня это все, взрослому человеку такое не интересно. В молодые годы, возможно, приятно: я иду такой, все меня узнают… Зоопарк такой. (Улыбается.) Но разве это можно сравнить с тем, когда ты играешь на сцене, и пусть всего тысяча человек, но они все в тебе, в твоей власти, все сдаются в добровольное полюбовное рабство. Ты их можешь отщелкать по носам, они все тебя просто обожают в этот момент. Вот как хочешь, так с ними и поступишь. И они хотят, чтобы ты делал с ними все, что хочешь. Понимаете?

У меня прямо мурашки от того, как вы это говорите…
Ну! Кто еще подобное имеет? Может, только спортсмены, футболисты, когда забивают гол. Может быть, да, в тот самый момент они ощущают эту сладость обожания. Но больше никто. Это, конечно, такой шквальный успех, но шквальность есть возмещение за кратковременность. Потому что как только постарел или заболел — все, ты на хрен никому не нужен.

Ну, возможно, не так уж все жестко, как вы говорите…
Я вам скажу одну вещь, вы ее можете даже записать себе где-нибудь на полях: самый средний актер, но живой, всегда лучше умершего гения. (С торжествующей миной откидывается на стуле, наблюдая восторженную реакцию на эту фразу.) Поэтому в актерской театральной профессии изначально есть трагизм. Потому что театр — это нечто совершенно эфемерное. Вот сыграли мы спектакль. И что это такое было? Ничто, пшик, дымка, нечто тут же исчезающее. (Пытается ухватить в воздухе руками что-то невидимое, так что становится совершенно понятно, о чем речь.) Что остается от спектакля? Вы скажете — впечатления. Но они рассосутся потом, их все забудут. Это же не фиксируется. Это не кино, спектакль нельзя повторить. Это вот самый настоящий миг, секунда — и раз, все растаяло в воздухе. А после спектакля какой-нибудь критик напишет: «Очень плохо». И что? Осталось зафиксированным мнение, что все «очень плохо». А как было на самом деле, уже не узнает никто. Вот почему театральные актеры очень болезненно относятся к критике. Ведь, например, про Булгакова вышло энное количество разгромных статей, но есть его книги, и мне лично абсолютно все равно, что он кому-то не нравился. А здесь у тебя ничего нет, все прошло, исчезло, кончилось… Несомненно, какое-то очарование в этой театральной работе присутствует, но и налицо изначальный трагизм. Ничто неповторимо в ней и очень эфемерно.

Как, впрочем, и все в нашей жизни, если задуматься…
Да-да, именно поэтому я считаю, что за это дело надо платить актерам не меньше, а больше всех. Как бы это так объяснить, чтобы кто-нибудь вышестоящий, наконец, понял. Ведь то, что можно повторить, однозначно менее ценно, чем то, что повторить нельзя. И я искренне не понимаю, почему великие театральные актеры получают мало денег, а средние или даже совсем никакие киноактеры — сравнительно много? Театральную работу нужно ценить, над актером надо буквально дышать, пылинки с него сдувать, пока он может делать свою работу…

Константин Аркадьевич, а если говорить о театре вообще: что с ним сейчас происходит?
Ой-ой-ой, это трудный разговор, ну что вы. Это такой вопрос, на который можно целой книгой отвечать. И столько всяких мнений по этому поводу… Я же нахожусь внутри этого процесса. Поэтому мне важнее энергия заблуждения. Для меня сейчас ценен так называемый возвышающий обман. Все это (делает в воздухе большой круг руками, как бы очерчивая контуры) потом будет называться «упадок театрального искусства в России». (Произносит эту фразу громко и с нажимом, как со сцены.) Ну и хрен с ним, пусть так называют. Я хочу обманываться и думать, что мы лучше всех. Мне это нужно не для того, чтобы почивать на лаврах. Нет, мне это нужно просто для того, чтобы работать. Мне для работы необходим какой-то позитивный пейзаж перед собой, иначе невозможно.

А про упадок и кризис театра говорили всегда и во все времена. Между тем русский театр, даже, я бы сказал, «постсоветский театр», — это очень сильная империя. Россию легко можно назвать театральной империей, а Москву —  театральной Меккой, поверьте мне. Здесь очень мощная театральная традиция, несмотря на то что культурой занимаются мало и плохо и нет никакой культурной политики. Но все равно я имею возможность пойти и посмотреть какие-то спектакли в разных театрах, которые меня приведут в восторг и как профессионала, и просто как зрителя. И я всегда найду, чем восхититься в Москве: будь то мастерство, талант или какая-то неуловимая свежесть. И раз это есть, то можно сказать, что все у нас с театром в порядке. Другой вопрос, что этого мало, но это уже совсем другая тема.

Хорошего, как говорится, понемножку?
Хорошего всегда меньше, чем плохого. Глупых людей больше, чем умных, малоодаренных больше, чем высокоодаренных… И это нормально. Поэтому нет ничего странного в том, что рейтинг у дешевых и безвкусных телепередач высокий, а в театр ходит так мало народу. Высокое и глубокое понимается труднее. Это не значит, что мы должны ослаблять усилия. Я за то, чтобы воспитывать публику, а не идти на поводу у низких вкусов.

А как бы вы оценили ситуацию с сатирой и юмором у нас в стране?
Вы знаете, хоть мы и называемся «Сатирикон», но, слава Богу, к сатире прямого отношения не имеем. Вообще, слово «сатирикон» очень интересное — никто не знает, что оно точно обозначает. И мне это очень нравится. Там хоть и есть корень от «сатиры», но я, честно говоря, сатиру сегодня не очень люблю. Смех против кого-то, агрессивный, конфликтный — не по мне. А юмор — это такое свойство, которым я лично пользуюсь даже в самых серьезных спектаклях. Юмор должен быть, просто «должен быть» — и все. Это замечательное качество, которое по-хорошему должно пронизывать все вокруг.

Но вы ведь, наверное, замечаете, что сегодня люди смеются над совсем другими вещами, чем раньше?
Все меняется конечно же. Кто-то очень точно сказал: «То, что становится смешным, перестает быть опасным, а опасное никогда не бывает смешным». Поэтому сейчас поле для юмора расширяется. Хотя и оно тоже ограничено. Наши демократия и свобода имеют очень определенные и понятные рамки. Но сейчас я вижу такую свободу хамства и агрессии, что все чаще задумываюсь над тем, нужна ли нам эта свобода и что она такое? Чтобы пользоваться свободой, внутри нужно быть очень четко ограниченным человеком. Нужно иметь ряд строжайших ограничений, которых в наших отечественных людях или просто нет, или они очень зыбкие. Ведь культура — это и есть ограничения: этого нельзя, того нельзя. Я уж не говорю про десять заповедей… Человеку, у которого есть внутренние ограничения, можно давать свободу внешнюю. А если с тормозами плохо, то он понимает эту свободу как свободу хамить, грабить, клеветать, бить морду… Хотя я, например, никогда не променяю нынешнее время на прошлое. Я не люблю этих «ностальгий» по временам, когда «мы были молоды» и все как будто бы было по-другому.

«Когда деревья были большими…»
Нет, мне такая ностальгия не свойственна. Нынешнее время все равно мне нравится больше. Особенно применительно к театру. Я помню, как раньше мы пытались сдать спектакль и как начальство старалось его изуродовать до неузнаваемости… Как это было сложно и муторно, невыносимо — этот тоталитарный режим. Мне ближе сегодняшняя атмосфера, хотя я родом оттуда, из Советского Союза, из этого концлагеря, и всегда это чувствую. В этом смысле я счастливее, скажем, своей дочери, потому что всегда, находясь за рубежом, испытываю радость и счастье от самого факта нахождения за границей нашей родины. Моя дочка абсолютно этого не понимает. Она любит Москву и каждый раз, где бы ни была, в Нью-Йорке или Австралии, где угодно, всегда спрашивает: «А где Москва?» Ей нужно знать, в какую сторону страдать. (Театральным жестом прижимает руки к груди и глазами выбирает направление, в которое отправляет грусть и страдание.) Она хочет в Москву всегда, из любой поездки. А я пребываю в эйфории только от того, что вырвался за рубеж своей любимой страны. А страна любимая, это я говорю без иронии. Но те, кто родом из СССР, поймут меня, как можно любить и радоваться разлуке одновременно. (Улыбается.)

Константин Аркадьевич, в сегодняшнем разговоре вы сказали, что в Москве всегда находите, чем восхититься в театре. Поделитесь, пожалуйста, что вам больше всего понравилось из последних московских театральных постановок?
Да, в Москве довольно часто попадаются очень неожиданные, интересные вещи. Недавно, например, мне очень понравился спектакль, который сделал Кира Серебренников со своими студентами-третьекурсниками и некоторыми взрослыми актерами. Спектакль называется «Отморозки», по повести Захара Прилепина. Замечательная работа, это более чем дипломный спектакль, и он станет событием. Его повезли на Берлинский фестиваль, потом будут играть здесь. Так что нам всем есть чего ждать.

А если говорить о литературе, то что бы вы отметили за последний период?
Ох, Боже мой, я, честно говоря, очень мало читаю. Меньше, чем должны читать образованные люди. Отчасти это происходит потому, что я читаю много такого, что не могу не читать по работе, и это занимает у меня очень много времени. Для себя же читаю Пелевина, Маканина, Прилепина, Татьяну Толстую, Улицкую…

И еще, я знаю, вы любите стихи и часто читаете их на публике. И она с восторгом это принимает, как, например, ваши выступления на Dewar`s Чтениях.
Да, честно говоря, поэзия для меня — это больше, чем литература. Я как-то так устроен, что стихи входят в меня гораздо серьезнее, чем проза. Может быть, потому, что в них есть ритм, и это какая-то музыка… Вообще, стихи своими я делаю очень долго. Все, что читаю, обязательно идет изнутри меня. Чтобы читать стихотворение вслух, людям, мне нужно очень много времени. Необходимо буквально его прожить. Для меня это долгий процесс. Но зато, в конце концов, стихотворение становится по-настоящему моим! Я начинаю его чувствовать, оно становится частью меня. Я как будто рассказываю о себе через эти стихи.

Но ведь это же, получается, очень интимный процесс.
Несомненно. Я очень откровенен во время чтения и читаю довольно бесстыдно, чем иногда даже кого-то шокирую. Из меня просто хлещет какой-то напор. (Показывает всем телом и интонацией, как это происходит.) Однажды ко мне даже подошла одна женщина и сказала: «Константин Аркадьевич, мне кажется, что вы собой просто забиваете стихи, которые читаете». Это потому, что читаю я только то, что меня пронзает и становится частью меня. Но то, что стало моим, — мое навсегда, я его не отдам. У меня есть стихи, которые я читаю уже лет по сорок. Они настолько мои, что иногда кажется, я их сам написал, хотя на самом деле их мог написать даже Александр Сергеевич. И я считаю, что эта искренность, пропускание через себя — хоть и очень энергозатратное дело, но чуть ли не самое важное в нашей профессии…

 

Ольга Штепина,  Menu Magazine
Фото: Дмитрий Смирнов


January 05, 2012

printe-mailshare

advertisement