LOGIN

TEXT

Альфред Крёбер. «Стиль и цивилизации». Часть II

Тот факт, что наука по крайней мере так же относительна, как и вся человеческая культура, впервые осознал Шпенглер. Во всяком случае, он первым заговорил об этом, хотя, по своему обыкновению, сильно преувеличил.

Утверждения Шпенглера в первую очередь касаются математики, и это естественно. Ведь математика свободна от феноменального содержания; поэтому она в некотором смысле представляет собой более «чистую» интеллектуальную деятельность, чем остальные науки, а потому и более явно выдает свою обусловленность матрицей данной конкретной культуры. Однако Шпенглер, с его глубоко монадической точкой зрения, был склонен считать, что разные культуры порождают совершенно разные науки; и он приводит тому множество примеров. Например, космос в греческой науке является одновременно конечным и геоцентрическим, в соответствии с приверженностью всей греческой культуры непосредственно данному, чувственному, телесному.

Поэтому (утверждает Шпенглер) грекам было трудно допустить бесконечность и гелиоцентричность Вселенной: такие воззрения смогли возобладать только в новой, иной цивилизации, более способной мыслить пространство как таковое. Здесь мы вступаем в область сомнений: была ли тенденция к конечности чисто греческим свойством или она объясняется тогдашним незрелым состоянием астрономической науки? Была ли то сущностная базовая направленность нашей западной цивилизации, или факт позднейшего преодоления нами птолемеевской системы объяснятся главным образом тем, что с тех пор прошло две тысячи лет? Разрешить сомнение не помогает и осознание того обстоятельства, что, с одной стороны, Шпенглер страстно убежден: все реальные культуры должны иметь разные науки (как имеют разные искусства и философии), а с другой стороны, историки склонны молчаливо признавать, что наука должна быть единой и действительно такова.

И тем не менее есть одно свидетельство, которого Шпенглер еще не знал и которое показывает, что в Восточной Азии развитие математики шло совсем иначе, нежели западнее, где влияние греческих математиков распространилось в Европе, в Индии и мусульманских странах и породило если и не полностью единообразные, то, во всяком случае, взаимосвязанные системы. Свидетельство это исходит от профессиональных математиков, Миками и Д.Э.Смит, и высказано, соответственно, в 1912 и 1914 гг. Таким образом, его нельзя заподозрить в том, что оно само навеяно концепцией Шпенглера.

Если коротко, история такова. Примерно до 1200 г. н.э. китайская математика была весьма скромной и вряд ли выходила за пределы арифметических действий. В течение XIII в. в Китае возникла некая разновидность алгебры неведомого происхождения, известная как метод «небесной стихии». Ее кульминация связана с именами Ch’in Chiu-shao (1247) и Chu Shih-chieh (1303). Наиболее характерная черта этой алгебры — использование «монадической» единицы для представления неизвестной величины. Операции производились как с положительными, так и с отрицательными величинами, обозначавшимися черным и красным цветами. Трудно представить, чтобы эта алгебра целиком и полностью была чисто местным китайским порождением, но в ней почти нет арабских или индийских символов и способов вычислений. Это алгебраическое учение никогда не входило в классическую систему китайского образования; нет упоминания и о его сколько-нибудь серьезном технологическом, астрономическом или практическом приложении. Немногие знатоки передавали его непосредственно тем, кто хотел и мог изучать его для себя. Эта алгебра не фигурировала среди экзаменационных предметов, которые сдавали претенденты на чиновничью должность. Лишь немногие понимали ее. Она считалась неклассическим и плебейским учением. Официальные ученые часто пренебрегали ею, и в конце концов она была забыта. Когда некоторое время спустя к ней вновь возник исторический интерес, оказалось, что некоторые из базовых текстов утеряны. Лишь в XIX в. они были обретены вновь благодаря корейским переизданиям.

 Из Кореи это искусство (или наука) проникло в Японию. Там оно теплилось в течение некоторого времени, пока не расцвело вновь к 1600 г., в начале периода Токугава, и не было развито дальше рядом японских математиков, величайший из которых, Секи Кова (1642-1708), был современником Ньютона. В дальнейшем ученые развивали разнообразные ответвления этого метода вплоть до эпохи Мэйдзи (1868), а кое-какие оригинальные разработки продолжались в XIX в. и позже. Вероятно, некоторые из этих японских математиков происходили из хороших семей; но в целом алгебраическое искусство считалось, как и в Китае, своего рода плебейским интеллектуальным спортом. Как и в области шахматного искусства на Западе, здесь существовала своя литература, свои школы и признанные мастера.

Трудно описать словами чужую математическую систему. Некоторый намек на отличие этой алгебры от всех других дают следующие примеры. Данная система имела дело с эллипсом, циклоидой, цепной линией и другими кривыми — но не с параболой или гиперболой. Она исследовала цилиндрические, но не конические сечения. Для измерения длины окружности и площади круга применялись вписанные квадраты и их производные, но не использовались ни шестиугольники, ни (как правило) описанные многоугольники. Некоторые из этих особенностей не кажутся поразительными, однако они свидетельствуют о независимости этой системы от западной математики. И прежде всего в восточноазиатской алгебре нет следов ее происхождения из геометрии. В ней нет даже сознания наличия какой-либо геометрии. Фактически восточноазиатская цивилизация не обладала систематической геометрией вплоть до того времени, когда евклидова геометрия была последовательно внедрена европейскими миссионерами.

Даже если допустить, что началом этой алгебры служил некий еще не выявленный толчок с Запада, все равно ее дальнейшее развитие было чисто китайским и японским. Мне кажется, ее вполне можно рассматривать как самостоятельный стиль математики, со своими собственными предпосылками, задачами и способами их решения. Тот факт, что она не сыграла заметной роли в восточноазиатской культуре, объясняется, быть может, тем обстоятельством, что к моменту ее зарождения эта культура была уже старой, установившейся, со своей строго очерченной системой образования и воспитания. Она оставляла очень мало места (если вообще оставляла) этой новой математике для того, чтобы та содействовала повышению ее престижа или достижению каких-либо практических целей. Принятый на Дальнем Востоке стиль обучения был по преимуществу вербальным и беллетристическим. Существовала развитая технология, но она была эмпирической и едва ли опиралась на науку, носившую несистематизированный, случайный характер. Восточноазиатская цивилизация никогда не оставляла пространства для сколько-нибудь значительного развития чистой науки. Из всех наук математика обладает наибольшими возможностями для того, чтобы развиваться в вакууме; но восточноазиатская алгебра вскоре зачахла из-за отсутствия культурной почвы — сперва в Китае, затем, более медленно, в Японии. Однако пока она была жива, ей удалось выработать собственный стиль.

 Важно добавить, что мы склонны рассматривать математику и вообще науку как универсальные явления, свободные от специфического культурного припая, а если последний обнаруживается, мы считаем его досадной погрешностью. Когда мы говорим об интернациональном характере науки, то при этом имеем в виду также ее межкультурный компонент. Если у некоторого народа нет науки, мы склонны отказывать ему в полноценной цивилизованности — почти так же, как если бы у него отсутствовала грамота. Иначе говоря, современная наука в действительности достигла состояния полного внутреннего слияния, которое я отметил как характерную черту современных визуальных искусств. Как правило, мы забываем о том, что вначале наука тоже варьировалась от народа к народу, имела региональный, зависимый от культуры народа характер и выказывала гораздо большую стилевую определенность, чем теперь, когда она мало подвергается вариациям и индивидуациям, кроме как во времени.

Свидетельством прежнего стилевого разнообразия науки могут служить три независимых и перемежающихся изобретения позиционного значения цифр и знака нуля — у вавилонян, майя и индийцев. Два из них были столь тесно пригнаны к своей культуре в целом, что погибли вместе с нею. Другой пример — фундаментальные различия в математике, астрономических представлениях и календаре между такими географически и хронологически близкими цивилизациями, как месопотамская и египетская. Наконец, вспомним о том, как греки превратили египетскую геометрию из метода измерения земельных участков в целях налогообложения в чистую науку, принадлежащую только им. Все это говорит о том, что ход исторического развития науки имеет много параллелей с развитием искусства, и что нечто подобное стилю можно проследить на этапах не только эстетического, но и интеллектуального роста.

Отсюда мы переходим к нашей третьей теме: стилю как характеристике цивилизации в целом. Насколько оправданно и полезно распространять понятие стиля на целые культуры? В первом и наиболее консервативном смысле такое расширенное понятие стиля может означать совокупность всех отдельных стилей, имевших место в данной цивилизации, с учетом их взаимодействий и взаимовлияний. Во-вторых, возможно допустить, что такие взаимодействия порождают нечто вроде сверх-стиля, обладающего собственными правами, и этот сверх-стиль может быть определен или по меньшей мере описан.  Если такой сверх-стиль, или тотальный стиль, действительно существует, было бы крайне интересно и теоретически важно его выделить. Один момент я хочу прояснить с самого начала, хотя позднее вернусь к нему, чтобы рассмотреть подробнее.

Любой общекультурный стиль, какой только может быть обнаружен, следует рассматривать как составной по происхождению, вторичный и производный. Если мыслить в обратном направлении и считать общекультурный стиль первичным, то неизбежно придется выводить хорошо известные частные стили культуры из гораздо менее известного, менее надежного и весьма смутного источника, каковым является общий стиль. Полнота значения множества сегментарных стилей может выявиться не ранее, чем будут прослежены все их взаимодействия и станет очевидной вся совокупность характеристик культуры. Но наш метод должен заключаться в том, чтобы идти от частного к целому, иначе мы потеряемся в бездоказательных интуициях или даже впадем в мистицизм. Чем обширнее целое, тем более сложно оно выстроено. Тем не менее конструкция, выстроенная из частностей или шаг за шагом поддерживаемая частностями, имеет все шансы оказаться по преимуществу верной (по крайней мере на сегодняшний день) и многозначительной, в то время как попытка одним ударом разрубить гордиев узел, как правило, обречена на неудачу. Большинство проблемных узлов нуждается в том, чтобы их распутывали; те же, которые поддаются удару меча, обычно оказывались разрезанными задолго до того.

Этнолог, обладающий полевым опытом и не слишком погруженный в чисто абстрактные, всеобщие проблемы, чаще всего имеет дело с малочисленными обществами в несколько тысяч душ. Культура таких сообществ обычно не слишком дифференцирована внутри, но резко контрастирует с другими неписьменными культурами, особенно отдаленными. Степень изолированности ареалов достаточно высока, что создает благоприятные возможности как для сохранения оригинальности, так и для специализации культуры в отдельных ареалах, а также для жесткой координированности и гомогенности культуры внутри каждого малого сообщества. Кроме того, объем культуры невелик (в сравнении с крупными цивилизациями), а потому без особых затруднений может быть усвоен в основных чертах и схвачен в перспективе как целое. Таково одно из преимуществ профессии этнолога: она приносит добавочный опыт непосредственного живого контакта с другим образом жизни.

Отсюда становится понятной необычайная склонность этнологов и вообще антропологов практиковать тот же подход к крупным культурам, что и к малым, и рассматривать их в неколебимой уверенности, что они тоже обладают сквозным единством и строгой внутренней координированностью, которая поддается формулировке. Любопытно, что подобные формулировки антропологов в отношении как малых, так и великих цивилизаций в значительной мере даются в психологических терминах. Например, Бенедиктовы «Модели культуры» отображают общий стиль трех избранных малых культур. Отдельные примеры носят культурный характер: обычаи, верования, манера поведения, идеалы. Но по мере развертывания портрет приобретает все более психологические черты, и заключительные итоги подводятся уже в терминах психологии темпераментов и даже психиатрии: так, зуни объявляются носителями аполлоновского начала, добуаны — параноиками, а квакунты — страдающими манией величия. Аналогичные работы таких ученых, как Мид, Бейтсон, Горер и других, а также исследование японской культуры самой Бенедикт «Хризантема и меч» равно тяготеют к понятиям этоса, национального темперамента или габитуса: характер рассматривается как осадок, выпадающий из раствора нормативного поведения.

Я затрудняюсь, чему приписать такой психологизм. Его можно объяснить некоей склонностью, присущей этнологам; и наоборот, причина может заключаться в самой природе вещей. Если мы отвлечемся от эстетической и интеллектуальной сфер, от моды, гастрономии и прочих сегментов жизни и попытаемся изобразить стиль или качество цивилизации в целом, — то такие обобщения, быть может, обречены сползать на уровень психологизма. Необходимо ли, чтобы портрет в культурных терминах был непременно чем-то добавочным и описательным, а усилие по обобщению (когда мы переходим от отдельных сегментов к цивилизации в целом) непременно перелагало все открытия на язык психологии?

Признаюсь, на этой развилке двух дорог я стою в сомнении. Однажды я предпринял сознательную попытку обрисовать психологию неписьменной культуры, с которой я был хорошо знаком, — описать тип личности, в норме порождаемый жизнью в рамках определенных институтов, ценностей, путей культуры. Когда я показал этот портрет психологам, они нашли, что он все еще недостаточно психологичен и содержит избыток культурных терминов.

Похоже, нам нужно признать некоторое различие между смежными дисциплинами в их отношении к той территории, на которую они притязают или от которой отказываются.  Я также вынужден признать, что понятие стиля применительно к культуре в целом, как и большинство обобщений, есть нечто менее определенное, чем стиль в его изначальном, более узком смысле. Однако вопрос еще слишком нов и неразработан, так что я вернусь к нему ниже.

To be continued…

А. Крёбер

Перевод: Г. Вдовина

 

 

February 09, 2012

printe-mailshare

advertisement